front3.jpg (8125 bytes)


ГЛАВА ПЯТЬДЕСЯТ ПЕРВАЯ

Антверпен

В первый раз я приезжала в Антверпен в 1909 г. из Лондона, сделав это путешествие морем до устьев Шельды. Там жил наш эмигрант Болотин, хороший пианист, дававший уроки музыки и имевший большие связи, благодаря многолетнему пребыванию в этом городе; русская колония была здесь так же многочисленна, как и в других городах, и Болотин помогал многим устроиться на работу, главным образом, по шлифовке бриллиантов, которыми издавна славится Антверпен. Познакомившись в Лондоне с сестрой Болотина, я получила приглашение от ее брата приехать к нему, а он устроит для меня собрание. Большой митинг состоялся; я говорила на нем по-русски, а затем моя речь была переведена на фламандский язык.

В апреле 1910 года я поехала в Антверпен уже по железной дороге из Парижа с целью основать комитет помощи каторжанам. С помощью Болотина это удалось, и в комитет вошли член парламента М. Terwagne, член городского совета А. Tijck, М. С. Klearkoper — редактор фламандской газеты “Volkstribune”, Болотин и некоторые другие.

Преследуя общественную цель, в Антверпене, как и в других городах, я не упустила случая осмотреть достопримечательности города. Вместе с Болотиным я побывала в знаменитом порту, кишащем всевозможными судами, и вблизи гавани осматривала древнюю крепость с мрачными казематами, напоминающими каменные мешки во дворце венецианских дожей. Теперь эти казематы, как и все башни крепости, были пусты и даже не заперты, но следы “гуманного” обращения с заключенными сохранились в виде больших железных колец, ввернутых в каменную стену, и толстых це-{331}пей, продетых в эти кольца. Посетила я и очень известный зверинец: заточенные животные напомнили мне заключенных узников наших тюрем. Они вели себя по-разному, как по-разному, смотря по характеру, ведут себя и узники-люди: одни ходили по клетке взад и вперед, мрачные, сосредоточенные, о чем-то угрюмо размышляющие; беспокойно прыгали обезьяны в своем тесном узилище и цеплялись за решетки, как цепляются и люди; спокойно и неподвижно лежал могучий лев и рядом с ним львица; они не обращали внимания на любопытствующих, игнорировали их, казались выше всего окружающего; а прекрасная пятнистая пантера яростно металась из угла в угол, как будто готовая ринуться в бой. При мне принесли мясо, и началось кормление зверей, что я видела в первый раз. И тут, как и в однообразии печального дня, ярко выражалась индивидуальность узника-зверя, его характер, его повадки: один с жадностью бросался на кусок, брошенный ему сторожем; другой как будто больше всего опасался, как бы этот кусок у него не отняли; большинство явно оживлялось: очевидно, момент кормления был для них моментом развлечения, радостью, праздником; другие, как лев, спокойно подходили к своей порции, а тигрица, мне показалось, с презрением отнеслась к этой подачке. Зверинец находился в саду и состоял из расположенных в один непрерывный ряд клеток — точь-в-точь, как устраивается тюрьма для людей: коридор и ряд одиночек.

Это зрелище своим сходством с тюрьмой, вид страдающих живых существ, лишенных свободы и всего связанного с ней, произвели на меня незабываемое впечатление. {332}

ГЛАВА ПЯТЬДЕСЯТ ВТОРАЯ

Голландия

Не помню, при каких обстоятельствах, в конце 1913 г. у меня завязалась переписка с Генриеттой Роланд Гольст (Roland Holst), горячей поборницей русской свободы и деятельной сотрудницей моей в деле агитации и помощи политическим каторжанам. Она просила меня прислать ей устав Парижского комитета помощи политическим каторжанам и дать указания, необходимые для организации филиалов комитета в Голландии, после чего я стала пересылать ей в Ларан (Laran), в Голландию, литературу о тюрьмах (брошюры на французском и английском языках, вырезки о тюрьмах из иностранных, а потом и из русских газет, годовые отчеты Парижского комитета и т. д.). Она созывала митинги в городах Голландии с докладами о репрессиях в России, распространяла изданные Парижским комитетом открытки с видами, изображающими политиков, идущих по этапу, паузки и баржи, плывущие по Лене со ссыльными, виды сибирской природы и жалкие поселки, в которых они были осуждены жить.

Вместе с некоторыми сочувствующими Роланд Гольст основала комитет в Ларане с подгруппой в Роттердаме для сбора денег и агитации путем устного и печатного слова. Из числа листков, распространявшихся комитетами, у меня сохранились листки об Екатерине Константиновне Брешковской, об административной ссылке, о штрафах на русскую повременную печать за период 1910—1913 гг., о военных судах и пр.

Они перевели и напечатали письмо о кровавой истории в Кутарбитке 1 и отрывки (или извлечения) из произведения В. Г. Ко-{333}роленко “Бытовое явление” 2, дав им название “Голос идущих на смерть”...

В одном из писем Роланд Гольст 3 извещает, что ее комитет заручился согласием 70 больших и малых газет помещать 2—3 раза в месяц статейки о России, причем она указывает, что они должны касаться не только арестов, казней и т. п., но и экономических и социальных сторон русской жизни, чтобы возбудить более общий интерес к русским делам и захватить более широкие круги общества. Она и сама до некоторой степени была знакома с русским языком и среди местных русских могла найти переводчиков тех газетных вырезок, писем и пр., которые я должна была ей высылать, а ее русские знакомые в Голландии, с своей стороны, обещали доставлять ей корреспонденции из России.

У Роланд Гольст были связи в Германии; она черпала материал для голландских изданий из “Darkest Russia” и “Russisches Bulletin”, выходивших в Берлине, куда она собиралась съездить, имея в виду широкий план образования международного комитета во главе с Анатолем Франсом, о чем еще раньше думала г-жа Менар-Дориан. {334}

ГЛАВА ПЯТЬДЕСЯТ ТРЕТЬЯ

Швейцария

Моим постоянным местопребыванием была Швейцария. В разное время я жила в Цюрихе, в Женеве, в Лозанне и во всех этих городах имела друзей и знакомых среди эмигрантов и русских учащихся. Основать здесь комитеты помощи каторжанам не требовало больших усилий. Я выступала в различное время в Цюрихе, — один раз на студенческом вечере, на котором известный соц.-дем. Грелих произнес блестящую речь о Шлиссельбурге, я прочла несколько стихотворений, а хор студентов пропел мое стихотворение “Нам выпало счастье”, положенное на музыку одним студентом. Вышло что-то вроде торжественного гимна и звучало красиво.

В другой раз я прочла в пользу голодающих тогда еще не напечатанную статью “С горстью золота”. С тою же целью я читала эту главу (вошедшую в этот том Собрания сочинений) в Цюрихе, Лозанне, в Женеве и в Leysin. Деньги с этих 4 вечеров я отослала в “Русское Богатство”. В Цюрихе не было нужды в основании комитета помощи, так как он без моего участия существовал с 1913 г. и посылал сборы в Краковский союз 1.

В Женеве, благодаря товарищу по “Народной Воле” А. Н. Баху и жене его, докторессе Александре Александровне, много лет жившим в этом городе и имевшим большие связи среди местных жителей, я познакомилась с семьей профессора Э. Клапарэда и с другими женевцами их круга, и с их помощью был устроен очень удачный и многолюдный митинг на французском языке. Вступи-{335}тельное слово, хорошо составленное и хорошо прочитанное, произнес проф. Клапарэд 2. Я свой доклад на французском языке делала тоже по рукописи 3.

После митинга Клапарэды увезли меня к себе, пригласив человек 30 своих знакомых на чай. Тут я выслушала много сочувственных заявлений и выражений благодарности за доклад. Особенно горячее отношение проявляли женщины; они высказывали восхищение актами солидарности и товарищества, проявленными в Шлиссельбурге при протестах против режима и при защите друг друга в столкновениях с начальством.

Потом был устроен большой митинг для русских, на котором я сделала обширный доклад о ряде тюрем Европейской и Азиатской России.

При участии А. Н. Баха, Зои Григорьевны Ге и б. члена Госуд. Думы С. И. Аникина был основан комитет помощи, который работал до 1913 г. Вследствие отъезда в этом году самых энергичных членов, этот комитет должен был прекратить свою деятельность, и вместо него сформировалось новое общество. “Оно явилось, — говорилось в объявлении, — как бы продолжением до нынешнего года работавшего в Женеве комитета, основанного в 1911 г., после глубоко взволновавших колонию рефератов В. Н. Фигнер”.

В Лозанне я делала доклад на французском языке в Народном доме (Maison du Peuple) и приобрела некоторых друзей среди местных жителей, которые посылали нашему казначею Аитову свои взносы и думали образовать комитет, но, насколько помню, это не было осуществлено.

В Лозанне я познакомилась с очаровательной Натальей Александровной Герцен. Умная, живая и веселая, она внушила мне искреннюю любовь к себе; общение с ней доставляло мне великое удовольствие.

Мои русские рефераты послужили толчком к образованию русского автономного комитета, который, по уговору со мной, взял на себя постоянную заботу об одной из каторжных тюрем, выбранной мной в соответствии с ресурсами лозаннцев. {336}

Мой почин в пользу каторжан возбудил инициативу русских колоний и в тех городах, в которых я лично не появлялась, — в Гренобле, Тулузе, в Нанси образовались секции Парижского комитета или автономные комитеты, собиравшие деньги, распространявшие литературу, которую издавали Парижский комитет и Краковский союз, а деньги посылались либо Аитову, либо делились между Парижем и с.-д. фракцией Государственной Думы или Краковским союзом, о котором говорится дальше. {337}

ГЛАВА ПЯТЬДЕСЯТ ЧЕТВЕРТАЯ

Краковский союз

Спустя полгода после того, как был основан Парижский комитет, бывший каторжанин Сергей Багоцкий положил начало организации, преследовавшей частично ту же цель, какая была у нашего комитета. Он назвал свою организацию по месту основания Краковским союзом помощи политическим заключенным 1. В противоположность нашему комитету, в котором размер ежемесячного взноса зависел от доброй воли взносчика и колебался от 1 до 1000 франков в месяц, Краковский союз, подобно заграничным рабочим организациям, установил ничтожную сумму в 10 крейцеров. Но сочувствие к политическим каторжанам и ссыльным в Австрии, как и в других европейских странах, не только в многолюдных русских колониях, но и среди иностранцев, было так велико, что и при незначительном взносе, но большом числе взносчиков доход Краковского союза с 2004 кр. 61 гел. в 1910 г.— в 1913 году достигал уже 16629 крон 76 гел.

Подобно Парижскому комитету, союз имел филиалы в различных городах Европы: в Цюрихе, Винтертуре, С. Галлене, Берне, в Львове. Некоторые чаши комитеты (Нанси, Лозанна, с 1913 г. Женева) одну часть денег посылали в Парижский комитет, другую — в Краковский союз. Этот союз поддерживался также О-вом помощи политическим ссыльно-поселенцам и каторжанам, основанным в Австралии, Нью-йоркским о-вом и некоторыми другими организациями в Америке. Так как Парижский комитет и Краковский союз были не только единственными крупными организациями, но, за исключением некоторых заграничных польских групп, един-{338}ственными, имевшими непосредственные связи и сношения с Россией, то с течением времени Краковский союз почувствовал необходимость связаться с Парижским комитетом, и в личных переговорах с Багоцким мы условились о взаимной информации и сговорились относительно некоторых тюрем, которая из организаций — Париж или союз — будет посылать им помощь. Так, напр., на наше попечение была передана Варшава, куда мы обязались посылать 100 р. ежемесячно.

Багоцкий был человек с большой инициативой, и, благодаря его энергии, Краковский союз издавал не только воззвания и издал на английском языке брошюру о каторжных тюрьмах, но стал издавать журнал “Политический заключенный”, посвященный каторге и ссылке, а с сентября 1913 года редакция этого журнала начала выпускать “Листок” того же содержания на русском языке.

Некоторым планам Багоцкого я не сочувствовала. Он предполагал объединить в один союз все организации, как крупные, так и мелкие, тянувшие к Парижскому комитету и Краковскому союзу, и для этого предлагал устраивать съезды и конференции, на которые должны были собираться делегаты с мест.

Я всегда боялась многоглаголания, пустословия и не находила нужным в бездейственной заграничной жизни давать к тому еще лишний повод. В конце концов Багоцкий согласился со мной, тем более, что расходы по конференциям и съездам падали бы на наши кассы, где каждый франк надо было беречь для заключенных. Так мы ограничились вышеупомянутым соглашением.

Как видно из названия, Краковский союз оказывал помощь не только каторжанам, но и ссыльно-поселенцам, а у нас при Парижском комитете с мая 1912 года была организована автономная секция помощи ссыльно-поселенцам. Главная инициатива по организации этой секции принадлежала В. С. Гоц, а энергичной сотрудницей стала г-жа Дюбуше (урожд. Орлова), жена одного из лучших хирургов Парижа.

Основание этой секции было совершенно необходимо, так как положение лиц, выходящих после каторги на поселение, было иногда трагическим. Один несчастный случай навсегда врезался мне в. память. Как-то утром, когда я спустилась (из своей квартиры во 2-м этаже маленького домика в Кларане), чтоб из почтового ящика вынуть “сто одно огорчение”, как я называла корреспонденцию о {339} тюрьмах, я нашла письмо из Забайкальской области, кажется, из Баргузинского округа. Только что вышедший на поселение бывший каторжанин писал о своем прибытии в назначенное ему селение. До него никого из политиков в этом селе не было. Пришел он в арестантской одежде, потому что своего платья не имел, и денег при нем было рубля два. Население отнеслось к нему недоверчиво: оно знало только уголовных ссыльных, этот бич Сибири — вымогателей и насильников. Крестьяне отнесли новоприбывшего к числу их. Благодаря предательскому арестантскому халату, никто не хотел принять его в дом. Какая-то старуха дала, наконец, ему приют за рубль в месяц.

“Если не придет помощь, — писал он, — придется умереть с голоду”.

В селении свирепствовала эпидемия тифа. Об этом было известие и в “Русских Ведомостях”, вырезки из которых я постоянно делала. В каждой избе были больные; жители были так напуганы, что уходили из своих изб и подавали больным пищу через окошко.

Я забила тревогу, собрала пожертвования платьем и деньгами, переслала письмо и газетную вырезку в Голландию Роланд Гольст, которая живо откликалась на все подобные случаи.

Извещения о получении моей посылки я не получила — помощь, должно быть, опоздала 1.

Для того, чтобы не посылать деньги в одно и то же место и одному и тому же лицу, соглашение с Краковским союзом было необходимо, и оно состоялось, причем наша секция взяла на себя одни сибирские губернии, а Краковский союз — другие. {340}

ГЛАВА ПЯТЬДЕСЯТ ПЯТАЯ

Г-жа Менар-Дориан

В Париже, кроме Анатоля Франса, известного своим сочувствием русской свободе, в числе крупных деятелей, защищавших интересы русского народа против царизма, был председатель Лиги прав человека Франсис де-Прессансэ (Francis de Pressensй), который сделал в феврале 1913 года под моим председательством обширный доклад о режиме в русских тюрьмах, закончив его призывом к общественному мнению цивилизованных народов. Он полагал, что выражение общего негодования Европы должно побудить царя к политической амнистии, поводом к которой могло быть празднование трехсотлетнего юбилея воцарения на русском престоле дома Романовых. После Парижа Прессансэ повторил доклад в нескольких городах (в Бельгии), затем он был напечатан отдельной брошюрой, которая распространялась нашими организациями.

Но если кто отдался всей душой делу агитации против внутренней политики русского правительства, так это была очень известная во Франции г-жа Менар-Дориан (Mйnard-Dorian), прославившаяся наряду с Эмилем Золя защитой Дрейфуса. Она же была основательницей французского о-ва друзей русского народа и, как очень богатая женщина, снабжала его средствами. Это общество, начиная с 1905 года, издавало брошюры, освещавшие экономические и политические стороны русской жизни. У меня в руках находилось 11 очень серьезных брошюр, изданных этим обществом. Одна из них называлась “La Bastille russe” и была написана Е. Пети, женатым на С. Г. Балаховской, которая была первой женщиной, кончившей юридический факультет в Париже и получившей звание адвоката. {341}

Г-жа Алина Менар-Дориан имела большие связи и не только во Франции. Познакомившись в Париже, я вела с ней оживленную переписку, и у меня сохранилась пачка ее писем по делу каторжан, которое она считала не только моим, но и своим. В 1911 году она задумала международный протест против русского тюремного режима, причем во всех европейских странах предполагалось собрать подписи не рабочих и не социалистов, имена которых не могли бы импонировать высшим русским властям, но людей с общественным положением и более умеренного направления: писателей, ученых, профессоров, общественных и политических деятелей и должностных лиц.

Для осуществления этого протеста Менар-Дориан с помощью некоторых друзей создала инициативный комитет. В письме ко мне от 15/VI 1911 г. она перечисляет членов этого комитета. Во Франции: Анатоль Франс, Луи Хавэ, Камилл Пеллетан (депутат), Франсис де-Прессансэ и сама Менар-Дориан; в Италии — Гислери (б. редактор газ. “La ragione di Roma”, депутат, проф. в Бергамо). Колаянни (депутат); в Бельгии — Жорж Лоран (депутат, адвокат), г-жа Вандервельдэ; в Испании — Симарро (проф. Мадридского университета); в Швейцарии — Эдуард Клапарэд (проф. Женевского университета) и Лашеналь, бывший президент Швейцарской конфедерации. В Голландии — Treub, проф., депутат.

“Из Австрии, — пишет она далее, — я жду ответа от председателя Академии. Дело требует времени и имеет свои трудности, но не надо терять бодрости,— мы достигнем цели. Если б я была из тех, кого можно обескуражить, я давно должна была бы отказаться что-либо делать. Но я настойчива и не отступлю”.

Инициативный комитет составил воззвание “К друзьям русского народа”, имевшимся в различных странах 1. В нем этим друзьям, как выполнение долга, предлагалось заявить угнетателям о своей солидарности со стремлением русского народа к свободе и справедливости. Указывая на то, что сначала в Англии, а потом во Франции и в Бельгии были основаны общества друзей русского народа, воззвание призывало и другие страны к образованию таких обществ и заканчивало указанием, что “в 1850 г. Гладстон просил всю Европу поддержать его протест против неаполитанского короля, по приказу которого одной цепью сковывали политических катор-{342}жан с уголовными. Подобно Гладстону, и мы,— говорилось в воззвании,— взываем к совести Европы и требуем для политических заключенных России:

1) уничтожения телесного наказания;

2) более гуманных условий содержания и питания;

3) устройства в каждой тюрьме отдельных камер для политических заключенных”.

Затем инициативный комитет, главным образом в лице Менар-Дориан, Лорана и Лашеналя, принялся за сбор подписей под петицией. В письме от 12/VII 1911 г., говоря о собранных подписях (во Франции, Бельгии, Швейцарии, Италии, Испании, Германии, Австрии, Румынии и Болгарии), г-жа М.-Дориан пишет: “Столыпин увидит имена знаменитостей, и его не может не поразить количество и качество протестующих. Если бы не пришлось ждать подписей 3 депутатов Германии и англичан, которые обещал прислать, но до сих пор не прислал Грин, — петиция могла бы уже быть в его руках”. А 5/IX 1911 г. она сообщает, что петиция уже находится в руках царя, императрицы, Столыпина, начальника тюремного ведомства и председателя Государственной Думы. “В моем письменном столе, — говорит она с явным чувством удовлетворения,— лежат расписки в получении. Мы приложили к петиции все подписи, полученные к моменту отправления. Все они имеют известный вес, и мы сочли за лучшее отправить их сейчас же. Не знаю, в какой бы форме посылать тем же бандитам (курсив мой — В. Ф.) дальнейшие подписи, когда их накопится достаточное количество. Это показало бы им, что общественное мнение Европы не успокоилось и мы продолжаем свое дело. Выражения сочувствия приходят ко мне со всех сторон”. И т. д.

Все же надо сказать, что как раз во Франции, как я заметила и по работе Парижского комитета, агитация против царской политики, в защиту свободы, встречала меньший отклик, чем в других странах. Сама г-жа Менар свидетельствует об этом. “Я не дам равнодушию моих соотечественников обескуражить меня и не хочу сложить руки”, — пишет она в одном письме и заканчивает обещанием по возвращении из отлучки приступить к окончательной организации нового общества, того “Международного общества друзей русского народа”, к образованию которого призывало воззвание. {343}

В списке лиц, подписавших петицию, имеющемся у меня, находится 221 подпись государственных и парламентских деятелей, ученых, писателей, профессоров и адвокатов 13 главных европейских стран. За невозможностью привести все имена, ограничусь некоторыми: А. Франс, Франсис де-Прессансэ, Жорес, Олар, Пеллетан, Шарль Бриан (Франция); Эрнст Геккель, Оствальд, Ведекинд, Г. Гауптман, Зомбарт (Германия); Пернерсторфер, вице-президент Палаты депутатов, Массарик, Эрнст Мах, Адлер, Э. Шифф (Австрия); Уэллс, Бери, Конан-Дойль (Англия); Лоран, Ван-ден-Борен, П. Реклю, де Грееф (Бельгия); Боргезиус Геман, председатель Верхней палаты, Треш, министр земледелия (Голландия); Эллен Кей (Швеция); П. Нансен (Дания); Симарро (Испания); Граноне, редактор “Progresso” (Сицилия); Гислери, бывший редактор газеты “Ragione”, Лориа, Колаянни (Италия); 32 подписи из Румынии, 8 из Болгарии; Дашинский (Польша); Лашеналь, бывший президент Швейцарской республики, Форель, Клапарэд, Цюрхер (Швейцария) и т. д.

В настоящее время я удивляюсь умеренности требований международной петиции. Сама Менар-Дориан 17/IV 1911 г. писала мне: “Воззвание действительно слишком умеренно, таково мнение многих ваших друзей и, между прочим, de Creef’а, который мне пишет: „Надо бы прибавить требование, чтоб ни одно тюремное заключение и ни одна ссылка не происходили ни по административному распоряжению, ни по постановлению чрезвычайных судов“”.

Однако, хотя сама она сочувствовала введению этого требования, оно все же не попало в петицию. Об амнистии не было ни слова, как о предмете совершенно безнадежном. Однако, относительно амнистии среди имеющихся у меня документов имеется петиция французских матерей, обращенная к русской императрице. Она помечена 24 января 1913 года. В этой петиции, указывая на жестокую болезнь наследника русского престола, которая заставляет страдать императрицу, как мать, французские матери, разделяя ее скорбь, призывают царицу облегчить горе тех русских матерей, дети которых находятся в тюрьмах. “Трехсотлетний юбилей дома Романовых приближается, — говорит петиция, — и нет более подходящего момента, чем этот, для выступления женщины, стоящей у власти. Мы знаем, что сердце вашего супруга пойдет на все {344} великодушные мероприятия, какие бы вы, во имя вашего ребенка, ни предложили ему при таких чрезвычайных обстоятельствах.

Сударыня, просите у него амнистии, полной, ничем не ограниченной амнистии для политических осужденных, рассыпанных по всей территории вашей обширной империи. Раскройте двери их тюрем! Раскройте настежь! И пусть день трехсотлетия Романовых откроет эру свободы для великой и славной страны — России, которую Франция приветствует, как свою союзницу”. {345}

ГЛАВА ПЯТЬДЕСЯТ ШЕСТАЯ

Деньги

Кроме воззвания 1, написанного мной и напечатанного только на французском языке, и моей брошюры о русских тюрьмах, каждый раз, когда Аитов публиковал годовой денежный отчет, я предпосылала ему обзор крупнейших событий и изменений в жизни каторжан; эти отчеты издавались на французском и русском языках и рассылались как взносчикам, так и посторонним лицам 2.

В первом году нашего существования (1910 г.) мы собрали 20738 фр. (из них 11795 состояли из ежемесячных взносов), а в 1911 году уже 36876 фр. 55 с., из которых Париж дал членских взносов 22336 фр. и единовременных 7993 фр. 95 с. Остальная сумма поступила из Брюсселя, Антверпена, Гренобля, Женевы, Монпелье, Дрездена и Мюнхена. Лозаннский комитет, которому была поручена помощь одной тюрьме, собрал 1379 фр. 15 с., и в этом году у нас явилось отделение в России.

В Швейцарию приезжала сестра шлиссельбуржца М. Попова — Софья Родионовна. Я приобщила ее к нашему делу и поручила организовать в Ростове-на-Дону комитет, который собрал в 1911 г. 2798 р. 50 к. и впоследствии взялся посылать 100 руб. ежемесячно в Александровскую тюрьму. В 1912 году мы собрали 33696 фр. 30 с., из которых Париж дал ежемесячных 24066 фр. и единовременных 3688 фр. 80 с., остальное внесли те же города, что и в предыдущем году, с прибавлением Гейдельберга, Лейпцига и Нанси, а в России, кроме Ростовского комитета, у нас образовались еще две группы помощи; все три организации собрали 3242 р. 60 к., причем в пять тюрем послали 3921 р. (от 1911 г. {346} оставалась некоторая сумма). Лозаннский комитет послал в Россию 1685 фр. 50 с.

В 1913 г. приход нашей кассы был наивысший и равнялся 43764 фр. 5 с. В России, наши отделения собрали в этом году 5359 руб 15 коп. Таким образом в четыре года (1910—1913) мы, собрали за границей 136 970 фр., и в России 10 185 рублей. Как было уже сказано, с марта 1912 г. при комитете работала секция помощи ссыльно-поселенцам и действовала очень успешно: до 1 января 1914 г. она собрала 20679 фр. 25 с., а отделение ее в России — 1 845 р. 60 к. К сожалению, я в свое время не записала, скольким тюрьмам мы оказывали помощь, и не помню точно — 23 или 28 (в 1912 году).

Единовременные взносы шли из самых разнообразных мест, как это можно видеть из сохранившихся у меня печатных отчетов; тут были: Гамбург, Бухарест и Беатенберг; Канн, Карлсруэ и Неаполь; Базель, Цюрих и Берлин; Чикаго, Филадельфия и порт Пири в Австралии — в последнем откликнулись рабочие; были пожертвования из Англии, Швеции и Норвегии — всего не перечтешь.

Чем обусловливалось такое общее сочувствие к этому делу не только самих русских, но и иностранцев? Революция 1905 года всколыхнула все цивилизованные страны — все рукоплескали русской свободе, все верили и надеялись, что самодержавие исчезло из пределов Европы, и в России установится незыблемость законов и те гарантии личности и права гражданина, которые составляют достояние культурных наций. А когда вероломное царское правительство, подавляя революцию, открыло эру неслыханных репрессий, естественно, прежнее ликование перешло в чувство возмущения против угнетателей и в сочувствие жертвам реакции. Про русских что же говорить! Кроме общих политических причин для негодования, у кого не было брата или сестры, друга или товарища, истязаемого во Владимире или Орле, в Николаевских арестантских ротах, в восстановленном Шлиссельбурге или в Зерентуе, чтобы не перечислять других многочисленных мест заключения, где мучили, терзали и унижали тех, кто принимал участие в революции или был прикосновенен к борьбе за свободу и социальную справедливость. Мне кажется, была и другая причина, почему материальная помощь широким руслом шла в пользу тюрем и ссыльных: революционная деятельность в России замерла; {347} революция была сокрушена; партии — разгромлены, и денежные средства не шли на политические цели, как это происходит во времена подъема революционного движения.

Мы собирали средства, помогали тюрьмам и вели агитацию, но русское правительство не дремало. Оно сделало с своей стороны все, чтоб расстроить и пресечь поддержку, оказываемую заключенным. Шаг за шагом в тюрьмах устанавливались стеснения в получении и распределении денег, поступающих с воли. Прежде чем выдать деньги, в тюремной конторе стали спрашивать, откуда и от кого заключенный ждет присылки денег. Легко было попасться, так как фамилии при денежных переводах большею частью были вымышленные; бывали случаи, что получатель в письме наивно выражал удивление, что за двоюродная сестрица появилась у него: “что-то не припомню”, писал узник. Однажды из одного и того же города двум каторжанам с разными фамилиями пришли переводы, написанные одним почерком, с одним и тем же именем отправителя, как родственника. Начальник тюрьмы понял махинацию; деньги он все же выдал, но заметил: “скажите этим дуракам, чтоб в другой раз так не делали!” Затем стали делать проверку имен и адресов тех, кто посылал деньги, и, конечно, ни адресов, ни лиц не находили, и получка денег этим прекращалась. Но самым отвратительным было стремление уничтожить солидарность среди заключенных — им было запрещено делить полученные деньги между собой, причем выписка продуктов каждому была ограничена двумя-тремя рублями в месяц, так что купить продуктов в большом количестве и распределить их между товарищами стало невозможно.

Благодаря этим убийственным правилам, со второй половины 1913 года продвижение сумм от нашего казначея стало замедляться; связи расстраивались; с некоторыми тюрьмами, например, Орлом, они и так никак не налаживались, хотя по моему поручению А. Т. Шакол два раза ездила в этот город, чтобы как-нибудь пробить непроницаемую ограду самого ужасного централа России. Владимирский централ, один из самых свирепых, как и Орел, был также мало доступен; нашим агентом по передаче денег была Леонович; много раз связи с тюрьмой — то легальные, то нелегальные — порывались, и эти неудачи приводили меня иногда в отчаяние. Теперь поддержка и других тюрем стала представлять непреодолимые трудности. Уже четыре года дело помощи поглощало все мое {348} время и внимание. Я находила удовлетворение в заботах о неизвестных мне товарищах по революции, но правительство вырывало у меня из рук это дело. Оно уже не могло поглощать мою энергию, и я в огорчении нашла нужным отказаться от обязанностей секретаря и передать их докторессе С. Л. Шейнцис, которая вполне могла совладать с работой тех размеров, которая у нас еще оставалась.

Так — уже в третий раз — я осталась без поглощающего общественного дела. Тогда-то передо мной встал вопрос о том, чтоб запечатлеть труд моей жизни в книге, и я начала писать воспоминания. Но об этом и об обстановке в Кларане, в которой я писала, сказано достаточно в предисловии к первому тому моих мемуаров, которым я дала название “Запечатленный труд”.

28 июля 1914 года началась европейская война. Сношения между странами — с одними прекратились, с другими стали крайне затруднительны. Русские, отрезанные от родины, очутились в бедственном положении; ведь как временно пребывающие за границей, так и эмигранты и все учащиеся получали денежные средства из России, и с войной на первых порах переписка и денежные переводы в европейские страны стали невозможными. Кто мог вернуться в Россию, думал только об этом, а возвращение через Англию или южным путем требовало больших расходов. Было уже не до взносов в нашу кассу, которая к тому же уже и не могла бы пересылать деньги в Россию и в Сибирь.

Благодаря перерыву сношений до моего собственного отъезда из Швейцарии, я не имела ни писем, ни каких-либо сведений от Аитова и Шейнцис из Парижа и осталась в неизвестности о дальнейшей судьбе нашего комитета 1. Война, прервавшая работу Парижского комитета помощи, прервала, разумеется, и агитацию в пользу тюрем и протесты против политики русского правительства. Проект г-жи Менар-Дориан создать международный комитет, который объединил бы в один союз о-ва друзей русского народа, которые имелись в разных странах и могли бы еще образоваться, погиб в кровавом водовороте, охватившем европейские народы; но ценность ее попытки заявить сочувствие русской революции, растоптанной нашим самодержцем, не умалится от того, что внешняя причина помешала этому сочувствию найти должное выражение. {349}

ГЛАВА ПЯТЬДЕСЯТ СЕДЬМАЯ

На родину

28 июля 1914 года Австрия объявила войну Сербии, и через несколько дней все народы Европы разделились на враждебные лагери и направили друг против друга штыки. Перед нами, русскими социалистами, казалось, стоит лишь одна альтернатива: как принципиальные противники всякой завоевательной войны, мы не могли сочувствовать ни одной из двух коалиций. Война была для нас чужим делом, и мы могли только заявить, что будем продолжать свое дело, ту революционную работу, которую вели и до войны. Но если двое борются, то который-нибудь из двух в конце концов должен победить, и нельзя было не думать о том, победа которой из двух коалиций принесет больший вред европейскому человечеству; те социалисты-революционеры, которые меня окружали (Авксентьев, Лазарев, Гавронская, Леонтьев), находили, что победа Германии, с ее юнкерством, воинствующим императором, мечтающим о мировой гегемонии, и стремлением немцев к экспансии, приведет всю Европу к такой реакции, к какой не может привести победа Франции и Англии. И с этой точки зрения мы желали победы этих двух стран, как наименьшего зла. Россия на первых порах не рассматривалась отдельно от них, ее роль стушевывалась, круг моих друзей был узок, и я не слыхала гаданий о том, как отразится на внутреннем состоянии ее победа тех, с кем она в союзе. Не помню, в сентябре или в октябре Н. Рубакин, живший в Кларане, как и я, сообщил мне, что он устраивает в Монтрё доклад В. И. Ленина. Я удивилась выбору места: Монтрё (поблизости Кларана) было местопребыванием богатых русских, ими были наполнены прекрасные дорогие отели итого городка. Кто же пойдет там слушать эмигранта Ленина, и {350} о чем может он говорить им? “Я предупредил Ленина, — сказал Рубакин, — что публика будет буржуазная”. Когда я пришла на это собрание, присутствующих оказалось не более 20—25 человек, и все незнакомые. Кроме самого устроителя и Е. Е. Лазарева, я не нашла никого, кого бы знала. В. И. говорил сначала об империалистической фазе капитализма, о соперничестве и борьбе за рынки воюющих стран, а затем, что эту империалистическую войну надо превратить в каждой стране в войну гражданскую, для чего следует вести революционную пропаганду везде, до окопов включительно.

Никаких прений после доклада не было, если не считать многословной и бесконечной речи Лазарева, содержания которой я совершенно не помню. Сам В. И., кончив доклад, тотчас ушел, и никто не мог ему ни поставить какой-нибудь вопрос, ни попросить разъяснения или сделать возражение.

Мне не с кем было поговорить об этом докладе; на меня же лично он не произвел большого впечатления, или, лучше сказать, впечатление было отрицательное, так как докладчик предлагал нечто, совершенно не вязавшееся с действительностью, как она мне представлялась. В самом деле, в Германии, во Франции, в Англии единодушно вотировались военные кредиты; громкие слова на конгрессах, объявление “война войне” (на Базельском конгрессе) оказались пустыми фразами, как этого и можно было ожидать. В Англии и Франции проповедовался гражданский мир между трудом и капиталом и единение с правительством; германские вожди профессионального движения страшились за капиталы своих касс, а неорганизованные массы выказали совершенно неожиданно чисто звериную национальную вражду против русских. Не было ли чистейшей утопией при таких условиях думать о призыве всех этих организованных и неорганизованных масс к свержению их правительств и их правящих классов?

Прошло каких-нибудь два-три месяца войны, правда, ужасных по пролитию крови и разрушению материальных и культурных ценностей, созданных человеческим трудом, но не наступило еще утомление солдат, не было еще миллионов матерей и жен, облеченных в траур: нужны были еще два-три-четыре года ужасной бойни, нужно было 10 миллионов убитых, 30 миллионов искалеченных и общее обнищание, чтобы ускорить революционную развязку. {351}

Когда началась война, я не захотела долее оставаться за границей. Но закончить все дела мне удалось только к февралю 1915 г. Ехать я решила через балканские страны. Проехав вдоль всей Италии до Бриндизи, я послала оттуда телеграмму брату Николаю, что еду на Унгены. Брат должен был сообщить об этом в департамент полиции, как он условился с министром внутренних дел Маклаковым, который обещал, что я не подвергнусь никаким неприятностям, если дам знать, через какую границу думаю проехать. К несчастью, телеграмма не дошла по назначению; вероятно, в то смутное время чиновник на телеграфе не послал ее. Из Бриндизи надо было ехать морем до Салоник, и я взяла билет на одном из двух лучших больших пароходов, делавших эти рейсы. В день выезда погода была великолепная и море совершенно спокойное; от его синевы, сверкавшей под ясными лучами солнца, нельзя было оторвать глаз. Сидя на палубе в кресле, я в первый раз в жизни наслаждалась морским воздухом: он вливал такую бодрость, действовал так живительно, что я поняла тогда, какое чудотворное влияние может иметь морское путешествие на слабый, истощенный организм. Качки не было. Однако я заметила, что палуба мало-помалу пустеет; пассажиры, видимо, начинали страдать морской болезнью. Наконец на палубе осталась одна я и долго еще чувствовала себя хорошо, но пришлось, наконец, и мне подойти к борту, к счастью только раз — в каюту же я не пошла: там в корчах мучились мои спутницы Оберучевы, с которыми я выехала из Лозанны. Долго ли, коротко ли ехали, я теперь в точности не помню, но в памяти ярко встает воспоминание, что мы стоим у входа в Коринфский пролив. Когда-то мы учили, что Балканский полуостров соединяется с Пелопоннесом Коринфским перешейком: теперь перешеек прорезан каналом. Последний так узок, что два парохода не могут разойтись, и наш пароход спрашивал по беспроволочному телеграфу, свободен ли проход. Оказалось — он занят, и мы стояли, пока не вышел большой пароход “Milano”. Тогда к бортам нашего парохода были прикреплены деревянные щиты для предохранения от толчков о каменные стенки канала. Медленно, самым тихим ходом двигались мы в течение 40 минут в узком искусственном ущелье, которое прорезало, прежний перешеек. Расстояние деревянных щитов от стенок канала было, мне кажется, не более 1 метра. По обеим сторонам {352} высились темно-красные, отвесные берега вдоль канала, которым рассекался горный кряж.

Где-то на большой высоте, подняв голову, можно было видеть железнодорожный мост — настоящий игрушечный мостик, перекинутый над пропастью, в которой с большой осторожностью мы продвигались вперед.

На пути из Бриндизи мы видели в Адриатике прекрасный остров Корфу, который казался букетом цветов, выплывшим на поверхность моря из глубин его синих вод. А когда шли Коринфским заливом, направо и налево виднелся рельеф береговых гор с мягкими очертаниями снеговых вершин в тонких красках неба и всего пейзажа. После этих картин, напоминавших мне изящные фрески Помпеи, я не могла не найти, что в сравнении с ними многие красоты швейцарской природы слишком резки, а краски заката даже грубы.

Было 9 часов вечера, когда пароход подошел к Афинам, где должен был простоять до утра. Многие русские, возвращавшиеся в Россию и севшие на пароход одновременно со мной в Бриндизи, тотчас отправились в город осматривать его достопримечательности. Но я так устала, что должна была лечь спать и удовольствоваться только тем, что видела Акрополь, венчавший прибрежные высоты. Утром, когда пароход отчалил, все небо было покрыто тучами, и начался продолжительный дождь, а на следующий день поутру мы были в Салониках, и тут началось нечто, показавшее конец Европы. Едва пароход остановился, как с берега, с лодок, тотчас же окруживших пароход, к нам ринулись люди, цеплявшиеся за канаты, карабкавшиеся на борты парохода; с дикой энергией они набросились на багаж пассажиров, не обращая никакого внимания на протесты нашей сбитой с ног публики. Это очень походило на сцены, которые описываются в старых путешествиях, когда “белые” были в диковинку островитянам Тихого океана.

Я с моими спутницами тоже попала в водоворот пестро одетой, кричащей и жестикулирующей толпы, которая силой захватила все 18 штук багажа, который был у нас, и повлекла все это к большой повозке, сложила, увязала и, не слушая наших указаний на адрес, которым мы запаслись до отъезда, отправилась в шумливый, чисто азиатский город. На какой-то улице возницы остановились и пригласили нас в рекомендуемый ими дом. Это {353} был настоящий вертеп; тут мы начали, в свою очередь, кричать и махать руками. Это заставило проводников пойти дальше. И снова они рекомендовали отвратительное жилье. Лишь в третий раз нам удалось попасть в меблированные комнаты, указанные нам в Лозанне, и мы могли, наконец, успокоиться.

Отдохнув, из любопытства мы пошли на базар: тут были ряды деревянных лавочек со всевозможными фруктами, овощами и сластями; на уличке стригли, брили, чистили обувь, жарили, варили, и все во все горло кричало и пестрело яркими и разнообразными красками, костюмами. Словом, тут была сама Азия.

Переночевав, мы сели в поезд с очень старыми, грязными купэ, чтоб пересечь территорию греческого королевства. На этом пути мы не видели ничего особенного, но когда поезд остановился на границе Сербии, я невольно воскликнула: “Тут Русь! Тут Русью пахнет!” И в самом деле: на перроне высокий, плотный, смуглый человек в казачьей форме толкал в спину носильщика и сыпал во все горло чисто русскую ругань...

...Что за жалкое зрелище представляла собой страна сербов, лет сорок тому назад притягивавшая русскую молодежь борьбой за независимость и свободу! Желтоватая, сухая земля, казалось, несколько лет не знала обработки: ни зеленая трава, ни деревья не радовали глаз; кое-где лежали развалины селений; местами торчали трубы после пожарищ. На полях, на которых не произрастали даже сорные травы, мы видели в некоторых местах небольшие кучки овец: сбившись в кружок, они стояли неподвижно, уткнувшись поникшими головами друг в друга.

“Не выходите из вагонов в Сербии”, — напутствовали нас друзья при отъезде. “Не берите ничего на станциях”, — говорили они. В Сербии в то время свирепствовал тиф; от него гибли целые десятки врачей, а среди населения никто не считал жертв страшной эпидемии. Столица из Белграда была перенесена в Ниш, и про этот город говорили, что в нем буквально по колено грязь. На станциях всюду мы видели следы дезинфекции — белые полосы от поливания известью. Группы подростков сбегались к окнам вагонов, прося хлеба, и мы давали, сколько могли, из своих дорожных запасов.

Великим злом для нас, пассажиров, была опасность набраться паразитов, от них не знали потом, как отделаться. {354}

Да, тяжелое впечатление производила эта маленькая страна, на которую обрушились, кажется, все бичи — война с ее опустошениями, голод и эпидемии. А чем далее на восток, тем общий характер местности становился отраднее. В Болгарии зазеленели поля; следов разорения не было видно, а столица — София — представляла собою вполне благоустроенный европейский город, оправдывая прозвание “маленький Париж”.

Что же касается Румынии, то она показалась мне землей, текущей млеком и медом. В ней было что-то пышное, богатое: живописная, несколько холмистая местность; прекрасно обработанные свеже-зеленеющие поля, обилие лесной растительности, — все говорило, что здесь живут сытно и благоустроенно. Но Бухарест... как отвратительна показалась нам атмосфера, царившая в нем! Что за неприятные лица всюду. Когда мы остановились в одной гостинице, где была только мужская прислуга, мы сразу почувствовали себя не по себе, и все кругом было подозрительно и скверно. Мне дали комнату с затасканною мебелью и с как-то особенно неприятной постелью, а молодая Оберучева с ребенком попала в другую такого рода, что не легла спать и всю ночь просидела в кресле. Должно быть, это был скверный дом, потому что, проходя по какой-то галерее, мы видели в открытых внутренних окнах странных, растрепанных женщин. Нравы в городе таковы, что едва Оберучева успела выйти на улицу, как к ней пристал какой-то мужчина, и нам говорили, что ни одна женщина не может зайти в ресторан без того, чтобы не подвергнуться неприятностям от нахалов. Студентка, ехавшая с нами из Бухареста, рассказывала, что учиться там в университете совершенно невозможно, до такой степени наглы местные студенты. {355}

ГЛАВА ПЯТЬДЕСЯТ ВОСЬМАЯ

Арест

Но вот и Унгены, и весь поезд состоит из возвращающихся русских. Не без тревожного чувства ожидаю я, чем встретит меня Россия — пропустят, как обещал министр Маклаков, или опять начнутся мытарства: арест, тюрьма, ссылка? У входной двери вокзала, направо, стоит жандармский офицер, и каждый из приехавших подает ему свой паспорт. Налево — жандармский унтер-офицер. Когда я подаю свой паспорт, офицер передает его как-то особенно жандарму, и я предвижу, что дело не обойдется благополучно. Во входном зале на прилавках разложен багаж пассажиров: происходит осмотр его. Затем из смежной комнаты поочередно вызывают поименно одного приехавшего за другим, и каждый выходит со своим документом и удаляется, чтоб сесть в поезд. А моего имени все нет и нет. Зала опустела; подле меня остаются только мои спутницы: они ждут, чтобы вместе со мной выйти на перрон.

— Фигнер!

Я вхожу; на столе мой паспорт, и мне говорят: “Вы арестованы”. Я возвращаюсь к Оберучевым и говорю:

— Прощайте, я арестована.

Они начинают плакать, но я поцелуем запрещаю это и прошу:

— Оставьте, оставьте! Когда приедете в Петербург, дайте знать сестре в “Русском Богатстве”.

Поезд громыхает, и я остаюсь одна. Меня отводят во второй этаж, в комнату, в которую внесен мой сундук, и два офицера начинают обыскивать мои вещи. Один постарше, другой молодой, и этот последний проявляет особенную энергию: он ощупывает каждую вещь, кое-где подпарывает швы и приговаривает: “Где {356} бы тут могли быть протоколы социал-демократического съезда?” А офицер постарше, улыбаясь, говорит: “Вот и мы, пожалуй, попадем на страницы истории!”... Он не ошибся: об одном жалею, что фамилию рьяного молодого сыщика не могу запечатлеть в этих воспоминаниях.

Они ушли, прислав женщину, чтобы осмотреть платье, которое было на мне, и уложить в сундук разбросанные вещи. Всегда навернется что-нибудь смешное: женщина была неопытная, в кармане у меня остался перочинный ножик и пятиалтынный, а когда она нашла среди вещей разбившийся термометр, то сказала: “Позвольте мне взять это — поиграть ребенку”. И я всемилостивейше разрешила... Я ночевала в дамской комнате; по другую сторону двери растянулся жандарм, а наутро меня увезли в Кишинев, в жандармское управление, а потом в тюрьму. Опять обыск, и опять перочинный ножик и пятиалтынный остались в моем кармане. Болезненного вида женщина, по-видимому, интеллигентная, услыхав от смотрителя мое имя, промолвила:

— Это знаменитая фамилия 1.

Отвели меня в камеру; желтый крашеный пол был чист; 3 койки (козлы с натянутым на них холстом) стояли без всяких постельных принадлежностей. У меня было с собой 99 рублей, и я тотчас попросила купить мне чаю и сахару.

— Это невозможно, пока не приедет тюремный инспектор, — сказали мне,— когда он разрешит, мы купим.

На другой день была суббота, инспектор не явился. В воскресенье нечего было и ждать его. По-видимому, здесь было обыкновение примучивать заключенных голодом, потому что и в понедельник он глаз не показал. Женщина-сторожиха принесла было тарелку какой-то отвратительной густой снеди розоватого цвета, но я решила ограничиться черным хлебом. Но маленькая брюнетка, сторожившая заключенных, заявила:

— Я принесу вам от своего.

— Пожалуйста, не делайте этого, — сказала я. — Ни за что не возьму: не хочу подводить вас.

Напрасно! Она все же принесла на блюдце кусочек жареного мяса с картофелем. Я энергично протестовала. Но маленькая жен-{357}щина, подняв руку по направлению к иконе в углу камеры, сказала:

— Здесь только вы, я да бог!.. Если здесь все правила соблюдать — так жить нельзя...

После ее жеста и милых слов оставалось только покориться. Потом какая-то служащая, вероятно, та, которая производила поверхностный обыск, прислала мне чаю и сахару, а сторожиха вечером мне сказала:

— Завтра я не буду дежурить, а когда приду, принесу вам пирожок из кондитерской.

Как я ни протестовала, она действительно принесла прекрасный слоеный пирожок с мясом, а я попросила ее взять несчастный заблудившийся пятиалтынный и притаившийся в кармане перочинный ножик.

Я хотела послать ей какой-нибудь подарок, когда меня освободят, и взяла ее домашний адрес. Но тревога и усталость всех последующих дней совершенно стерли из моей памяти ее имя и адрес, и я никак не могла потом его вспомнить.

Опять жандармское управление и отправка в Петербург; бессонные ночи на деревянной лавочке в вагоне. Привезли меня в “охранку”, и сразу окружили 3 мерзких Смердяковых: какие-то черномазые, высокорослые человеки с гнусными физиономиями, напоминавшие мне бухарестских румын, и давай меня фотографировать — спереди, в профиль, в шляпке, без шляпки. Затем повели куда-то наверх, в комнату с низким потолком и небольшим отделением за легонькой, неполной перегородкой. Стоял стол, на нем бланки, и мне показалось отвратительным, что я должна была по их указанию приложить палец для дактилографического снимка 1. Затем меня заперли за перегородку, где стояла небольшая кожаная кушетка.

“Неужели мне придется ночевать здесь,— думала я с отвращением.— Неужели придется дышать одним воздухом с этими Смердяковыми Достоевского...” {358}

Нет. Меня отвезли в тюрьму, о которой я впоследствии узнала, что это была Выборгская женская тюрьма. Жалким мне показался Петербург после западноевропейских столиц; улицы были не только занесены снегом: высокие сугробы загромождали их, по дороге были ухабы, а тюрьма громадных размеров, со своими чугунными лестницами и сложной внутренней архитектурой заставила подумать о Шлиссельбурге, как о весьма уютном жилище.

Дня через два меня возили в охранку для допроса. Он состоял из двух пунктов: 1. Почему я была выбрана вместе с Кропоткиным и Лопатиным для разбирательства дела Бурцева о провокации Азефа? Офицер указывал, что это обстоятельство доказывает принадлежность к партии. Я объяснила, что при этом выборе руководились исключительно тем общим доверием, которым пользовались мы трое 2. Другим обвинительным пунктом был Парижский комитет помощи политическим каторжанам, который я организовала в 1910 году. Охранник вынул из стола номер “Humanite” и прочел французскую фразу о том, что я основала комитет для противодействия истреблению русским правительством политических каторжан.

— Это правда, — отвечала я, — такой комитет я действительно основала. Он был беспартийным и оказывал поддержку заключенным без различия партий и национальности.

— Вы помогали побегам из Сибири? — спрашивал офицер.

— Нет, мы отказывали в такой помощи, так как этого не предусматривал устав.

— Да, мы об этом знали, — сказал он.

После некоторых повторных вопросов он предложил написать протокол.

При этом допросе я была поражена отсутствием вещественных доказательств: у охранника не было ни моей брошюры о русских тюрьмах (на французском языке), ни годовых отчетов за 1910, 1911, 1912 и 1913 гг. с текстом о положении каторжан. Ничего. Тайные агенты, должно быть, стыдились доносить на меня.

Я имела свидание с братом, а потом со всеми сестрами. Они были уведомлены Оберучевой традиционным: “Вера заболела...” А через 10 дней брат Николай увез меня к себе на сутки. Мне было предоставлено выбрать местожительство, к которому я буду прикреплена и отдана под надзор полиции. Дальнейшие ограни-{359}чения состояли в том, что мне было запрещено жить в столицах, в университетских городах и в местностях, объявленных на военном положении.

Я выбрала Нижний — единственный город, в котором, благодаря жизни в 1906 г. в семье Сажиных, у меня было немало знакомых.

Я приехала туда в сопровождении сестры Евгении, и она нашла мне тихий приют у жены доктора Ситникова, бывшего на войне. Они жили во дворе того самого дома Кривавуса на Студеной улице, где в 1906 г. жили Сажины.

Многое изменилось в Нижнем за время моего отсутствия. Его вымели начисто, о былых революционных организациях не было и помину: партийные люди были одни отправлены на каторгу или на поселение, другие эмигрировали, третьи переехали в другие города. Общественная жизнь и деятельность замерли: прекратились прекрасные лекции для рабочих; не устраивалось больше никаких собраний с докладами на политические и общественные темы. Все потускнело; скучно и однообразно прошло время до первых пароходов, когда мне разрешили отправиться в Никифорово, где я поселилась с сестрой Ольгой, а потом и с Лидией в новой усадьбе, выстроенной для них братом Петром на месте, где стоял старый дом, сгоревший в 1906 году.

Такой беспокойный человек, как я, не мог оставаться без дела.

Война, прервавшая наши сношения с Западом, лишила нас многого из того, что мы получали из-за границы, и принудила обратиться к производству внутри собственной страны того, в чем чувствовался недостаток. Недоставало, между прочим, многих медикаментов, и в прессе много говорилось о собирании лекарственных трав. Я заинтересовалась этим вопросом, проштудировала литературу о собирании и разведении лекарственных трав.

Подобно тому, как в ссылке в Нёноксе я делала попытку насадить корзиночное ремесло и думала о производстве глиняной посуды, теперь в Никифорове, где крестьяне не имели никаких занятий, кроме земледелия, я задумала ввести разведение мяты для выработки мятного масла, которое до войны ввозилось из Германии. Я съездила в одну татарскую деревню, где воспитывали мяту и вывозили в сухом виде в Польшу, а потом посетила в довольно далеком селе Красная Горка кустарный завод крестьянина, который довольно первобытным способом выгонял мят-{360}ное масло из сырой мяты. Он продавал его в Казани на мыловаренный завод по 7 рублей фунт, тогда как цена хорошо очищенного масла равнялась 25 рублям.

Купив в Москве у Феррейна нужное количество корневищ так называемой белой перечной мяты, я засадила ею 1/8 десятины недалеко от усадьбы. В овражке, где протекал ручей, устроила плотину и, получив количество воды, достаточное для орошения всех гряд, завела целую систему ирригации, с маленькими деревянными заставами, позволявшими проводить воду по очереди во все междугрядья. Я очень гордилась этим сооружением и показывала его всем, кто приезжал к нам. Мята выросла великолепная. Для сушки надо было связывать мяту небольшими пучками и, чтоб сохранить цвет, развешивать в тени. Это можно было делать только в зданиях. Сначала я заняла не работавшую в то время мельницу брата, развесив по внутренним стенам гирлянды пучков на шпагате, а потом дошла очередь до усадьбы сестер, и тут началась мука для всех обитателей: все комнаты были увешаны такими же гирляндами, не говоря уже о чердаке и тому подобных местах. Еще хуже стало, когда мята высохла: все от мала до велика должны были обрывать сухие листья, похваливая сохранившуюся окраску их. Даже гости не бывали пощажены: им позволялось болтать на террасе, но руки должны были действовать. Нанимались и деревенские девочки помогать хозяйке, а что касается до нее самой, то она так усердствовала, что отравилась ментолом, который испарялся из листьев: у меня появилась крапивница и головные боли, страдали последними и неповинные сестры.

Результатами моих стараний были: 1) бочка отборной сухой мяты, отосланной Феррейну; за нее я получила 25 рублей; 2) я отправила большой воз мяты к упомянутому кустарю и получила полбутылки мятного масла. Я не могла помириться с его качеством и, когда вернулась в Нижний, три раза совершила перегонку его в лаборатории Коммерческого училища. Отделив маленькие порции этой драгоценной влаги для себя, для друзей и знакомых, интересовавшихся моим предприятием и страдавших от него, я продала остальное за 8 рублей в аптеку. Всю выручку я великодушно разделила с братом, который покупал корневища. Нечего говорить, что отрадной стороной дела было то, что все {361} население села Никифорова могло пить квас с мятой и употреблять ее при желудочных заболеваниях...

Была и теневая сторона: оказалось, обработка требует обильного орошения и помещений для сушки, которых у крестьян не было. Для моей системы ирригации условий у сельчан не было, и моя попытка была неудачна. Таким образом, как промысел, культура мяты была непригодна.

Мое начинание получило широкую огласку, и однажды, к моему удивлению, я получила официальное предложение от медицинского департамента взять ассигновку на постройку завода для выработки мятного масла. Конечно, я не хотела зарыться в подобное предприятие и отказалась. А в Нижнем я получила приглашение на совещание по культуре медицинских растений. {362}

Следующая


Оглавление| | Персоналии | Документы | Петербург"НВ" |
"НВ"в литературе| Библиография|




Сайт управляется системой uCoz